Врач осмотрел мою рану и поинтересовался, как я ее получил.
- Подрался, - сказал я. - Из-за женщины.
Что тут еще наврешь? Сразу видно - ножевое ранение.
- Боюсь, мне придется сообщить об этом в полицию, - покачал он головой.
- Не надо полиции, прошу вас, - сказал я. - Я ведь сам виноват, да и рана неглубокая. Не стоит людей беспокоить.
Врач поворчал немного, но в итоге махнул рукой. Уложив меня на кушетку, продезинфицировал рану, сделал пару уколов и, достав иголку с ниткой, очень ловко меня заштопал. После операции молоденькая медсестра, глядя на меня как-то очень уж подозрительно, перебинтовала рану и затянула меня в бандаж. Видок у меня был хоть куда.
- В ближайшее время воздержитесь от физических нагрузок, - сказал мне врач. - А также от алкоголя, секса и громкого смеха. Лежите дома и читайте книжки. Завтра приходите опять.
Я поблагодарил его, расплатился в окошке регистрации и, получив антибиотики, вернулся домой. Как и советовал врач, тут же завалился на то, что осталось от кровати. Открыл томик Тургенева и стал читать "Рудина". На самом деле я хотел почитать "Вешние воды", но отыскать их в разгромленной квартире оказалось слишком непросто, а "Рудин", если подумать, ничем не хуже "Вешних вод".
Валяясь так средь бела дня - в бандаже, со стареньким Тургеневым перед носом, - я словно выпал из этой реальности. Захотелось послать все к черту. Ни одно из событий за эти три дня не случилось по моей воле. Все исходило откуда-то со стороны, а меня лишь затягивало в эту воронку глубже и глубже.
Я поднялся, прошел на кухню и, наклонившись к мойке, исследовал кладбище битых бутылок. Среди толченого стекла, забившего мойку до краев, одна "Шивас ригал" каким-то чудом наполовину уцелела: почти стакан виски оставался на дне. Я слил янтарную жидкость в стакан и исследовал при свете торшера. Битого стекла вроде нет. Я принес стакан в спальню, забрался в постель и, потягивая неразбавленный виски, снова взялся за книгу. В последний раз я перечитывал "Рудина" еще студентом, лет пятнадцать назад. Теперь, столько лет спустя, валяясь в постели с забинтованным пузом, я испытывал к Рудину особую симпатию. Все-таки человек не развивается с возрастом, хоть тресни. Характер формируется годам к двадцати пяти, и потом уже, как ни бейся, себя не переделаешь. Дальше остается только наблюдать, насколько окружающий мир соответствует твоему характеру. Возможно, благодаря виски, - но мне было жаль Рудина. Героям Достоевского я никогда особенно не сострадал.
|